Зелененькiй барвиночку,
Стелися низенько!
А ты, мылый, чернобрывый,
Присунься блызенько!
Черевик заглянул в это время в дверь и, нашед свою дочь танцующею перед маленьким зеркалом, остановился, смеясь [и смея<лся?>] невиданному капризу девушки, которая, задумавшись, казалось, не примечала [не могла <приметить?>] ничего; но когда он услышал знакомые звуки песни, все жилки зашевелились в нем: гордо подбоченившись, выступил он вперед и пустился в присядку, позабыв и зачем пришел [пришел он] и все дела свои.
Тут громкий хохот кума заставил обоих [их] вздрогнуть. «Ладно! [Эх, чудеса, хорошо!] Батько с дочкой затеяли [заране от<плясывают?>] сами свадьбу. Ступай же скорее: жених пришел!» [Далее начато: Солопий наш вспомнил] Параска, при последнем слове [«при последнем слове» вписано. ] вспыхнула ярче алой ленты, повязывавшей ее голову, а простодушный ее отец вспомнил, зачем пришел. «Ну, дочка, пойдем [спе<шим?>] скорее! Хивря, [Далее начато: тебя] от радости, что я продал кобылу, побежала как лисица, помахивая хвостом, закупать себе плахт [вся<ких> плахт] и дерюг всяких, так нужно [Начато: пре<жде] до приходу ее всё кончить». Не успела она выступить из порога хаты, как почувствовала себя в объятиях парубка в белой свитке с черными очами, который давно уже стоял на улице, окруженный танцующими [«который ~ танцующими» вписано. ] «Боже благослови!» сказал отец, складывая их руки: «Пусть их живут, как венки вьют!» [Обыкновенное приветствие у малороссиян новобрачным. (Прим. Н. В. Гоголя.)] Шум послышался в народе. «Я скорее тресну, нежели допущу до этого!» кричала сожительница нашего Черевика, которую с хохотом не допускала шумная толпа в середину. «Не бесись, не бесись, жинка!» говорил хладнокровно Черевик, видя, что пара дюжих цыган овладела ее руками: «что сделано, то сделано; я переменять уж не люблю…» — «Нет, нет!» кричала Хивря: «этого-то не будет!» Но никто не слушал. Несколько пар [Толпа] обступило новую [мо<лодую?>] пару и составляло непроницаемую танцующую стенку около нее. Странное чувство овладевало душею зрителя, когда [видя] от одного удара смычка деревенского музыканта, всё обратилось, волею и неволею, к единству и превратилось в согласие. Угрюмые лица, на которых, казалось, век не проскальзывала улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. Всё неслось, всё танцовало. [Далее вписано: но, казалось, не лишены были чувства] Но страннее всего было видеть старушек, на ветхих лицах которых веяло равнодушие моги<лы>, между новым, смеющимся, беспечным! Даже без детской радости, без искры живого, которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставил делать [показа<ть>] что-то подобное человеческому, они тихо покачивали охмелевшими головами и плелись, подтанцывая за веселившимся народом, не обращая даже глаз на молодую чету. И на развалине и на гробе зеленеет и лепится мох, как будто бы самое разрушение может улыбаться. [Вместо «самое разрушение может улыбаться» начато: а. самое разрушение показыва<ет?> б. улыбается самое разрушение] Толпа вереницей шумно передвигалась и уходила, как тени волшебного фонаря. Шум, гром, хохот, песни [Далее начато: казалось] слышились тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. [Далее начато: Нако<нец>] Еще слышилось где-то топанье и что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро всё стало пусто и глухо. Не так ли и радость, прекрасная [быстрая, не<постоянная?>] и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье. В собственном эхе слышит уже он грусть [печаль] и пустыню и дико внемлет ему [и с ужасом ему внемлет] Не так ли резвые други бурной и вольной юности, по одиночке, один за одним, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело [жалко] и грустно сердцу, и нечем помочь ему.
Дед мой имел удивительное искусство рассказывать. — Бывало час, два стоишь перед ним, глаз не сводишь, вот словно прирос к одному месту: так были занимательны его речи; не чета нынешним краснобайным балагурам, от которых, прости господи, такая нападает зевота, что хоть из хаты вон. Живо помню, как, бывало, в зимние долгие вечера, когда мать моя пряла перед слабо-мелькающим каганцем, качая одной ногою люльку и напевая заунывную песню, которой звуки, кажется, и теперь слышатся мне, собирались мы, ребятишки, около старого деда своего, по дряхлости уже более десяти лет не слезавшего с печи. И тут-то нужно было видеть, с каким вниманием слушали мы дивные речи: про старинные, дышавшие разгульем годы, про гетманщину, про буйные наезды запорожцев, про тиранские мучительства ляхов, про удалые подвиги Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачного. Но нам более всего нравились повести, имевшие основанием какое-нибудь старинное, сверхъестественное предание, которое нынешние умники без зазрения совести не побоялись бы назвать баснею; но я готов голову отдать, если дед мой хотя раз солгал в продолжение своей жизни. Чтобы уверить вас в справедливости этого, я хоть сей же час расскажу вам одну из тех повестей, которые так сильно нравились нам во время-оно, надеясь, что и вам полюбится.
Лет более нежели за сто пред сим, еще за малолетство Богдана, село наше, говорил дед мой, не похоже было на нынешний самый негодный хутор: две, три хаты, необмазанные, неукрытые, торчали среди необозримой пустыни; о существовании же прочих догадывались только по дыму, выходившему из земли. — Наши предки не слишком роскошничали и жили большею частию в землянках, в которые свет проходил в одни только двери, а сырость во все стены. Вы спросите: отчего же они так бедно жили? Господи, боже мой! да такие ли тогда времена были, чтоб роскошничать, когда они не могли удержаться в своих землянках. Не слишком бывало весело, когда нагрянут беззаконные толпы ляхов. А литва? а крымцы? а весь этот заморской сброд? Да еще лучше: бывало, свои, как нет поживы в неверной земле, навалят ватагами, да и обдирают своих же. Уж прямо лихое было времячко!