«Ну, так, ему если пьяница да бродяга, так это с его руку. Бьюсь об заклад, если это не тот самый сорванец, который увязался за нами на мосту. Жаль, что до сих пор он не попадется мне: я бы ему дала себя знать».
«Что ж, Хивря, хоть бы и тот самый: чем же он сорванец?» [Далее начато: «Слышишь»]
«Э, чем же он сорванец! Ах, ты, безмозглая башка! Слышишь! чем же он сорванец! Куда [Где] же ты запрятал дурацкие глаза свои, [свои дурацкие глаза] когда проезжали мы мельницы? Ему, хоть бы тут, перед его, запачканным в тютюне, [„запачканным в тютюне“ вписано. ] носом нанесли жинке бесчестье, ему бы и нужды не было».
«Да всё же однако я не вижу в нем ничего худого. Парень хоть куда! Только разве что заклеил твою образину на время навозом».
«Эге, да ты, как я вижу, слова не дашь мне выговорить. А что это значит? Когда это бывало с тобою? Ты, верно, успел [изволил] хлеснуть уже, не продавши еще ничего?»
Тут Черевик наш заметил и сам, что разговорился чересчур [чересчур уже] и закрыл в одно мгновение голову свою обеими руками, предполагая, без сомнения, что разгневанная сожительница не замедлит вцепиться в его волосы своими супружескими [острыми] кохтями.
«Туда к чорту! вот тебе и свадьба!» думал он про себя, уклоняясь от сильно наступившей супруги. «Придется отказать доброму человеку ни за что, ни про что. [Далее начато: о боже] Господи боже мой! За что такая напасть на нас, грешных! И так много всякой дряни на земле, а ты еще и жинок наплодил!»
Рассеянно глядел парубок наш в белой свитке, сидя у своего воза, на глухо шумевший [Далее было: на горе] со всех сторон народ. Усталое солнце уходило от мира, и спокойно пылавший в полдень и утро день, и пленительно, и грустно, и ярко румянился, как щеки прекрасной жертвы неумолимого недуга в торжественную минуту ее отлета на небо. Ослепительно блистали верхи [белые верхи] белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным, тонким, огненно-розовым светом. Стекла наваленных кучей оконниц горели; зеленые фляшки и чарки на столах у шинкарок превратились в огненные; горы дынь, арбузов и тыкв казались вылитыми из золота и темной меди. Говор приметно утишался, и усталые языки перекупок, жидов и цыган ленивей и медленнее поворачивались. Где-где начинал сверкать огонек, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам. «О чем загорюнился, Грицко?» вскричал высокий загоревший цыган, ударив по плечу нашего парубка. «Что ж, отдавай волы за тридцять!»
«Тебе бы всё волы да волы. Вашему племени всё бы корысть только; поддеть да обмануть доброго человека».
«Тфу [Экая] дьявол! Да [что э<то>] ты не на шутку раскапрызничался. Уж не с досады ли, что сам навязал себе невесту».
«Нет, это не по-моему. [„это не по-моему“ вписано. ] Я держу свое слово, что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на пол шелега. Сказал да и назад. [„Сказал да и назад“ вписано. ] Ну, да его и винить нечего. Он деревянный чурбан, и больше ничего [да и только] Тут всему вина старая ведьма, которую мы сегодня ругнули с хлопцами на все боки! Эх, если бы я был царь [царем] или пан великой, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам и ходят [и ездить] у них в оглоблях вместо кобыл».
«А отдашь [продашь] за тридцять волов, если мы заставим Черевика отдать нам Параску?»
«Не за тридцать, а за двадцать отдам, если не соврешь только».
«Смотри ж, не забывай: за двадцать. Вот тебе и пара синиц в задаток».
«Ну, а если солжешь?»
«Солгу — задаток твой!»
«Ладно! Ну, давай же порукам!» — «Давай!»
Ох мени лыхо: Роман оттепер, як раз надсадыть мени бебекив, да и вам, пане Хомо, не без лыха буде.
Из малоросс. комедии.
«Суда, Афанасий Иванович! Вот тут частокол [а. тын б. забор] пониже, поднимайте ногу, да не бойтесь: дурень мой отправился на всю ночь с кумом и дочкою под возы, что<б> не украл кто-нибудь чего» [чего кто-нибудь] Так грозная сожительница Черевика [Далее начато: крича<ла>] ласково ободряла трусливо лепившего<ся> около забора поповича, которой поднялся наконец на частокол [на забор] и как будто длинное страшное привидение долго стоял в недоумении, измеривая оком, куда бы лучше спрыгнуть, и наконец с шумом обрушился в бурьян.
«Вот беда! Не ушиблись ли вы, не сломили <ли> еще, боже оборони, шеи», лепетала заботливая Хивря.
«Тс! ничего, ничего, любезнейшая Хавронья Никифоровна! [Осиповна]» боязненно и шопотно произнес попович, подымаясь на ноги: «выключая только уязвления со стороны крапивы, сего песьеподобного зелия, по выражению покойного нашего протопопа».
«Пойдемте ж в хату. Теперь никого нет. А я думала было уже, Афанасий Иванович, что к вам болячка или сонешница пристала: нет, да нет. Как же вы теперь поживаете? Я слышала, что пан-отцю перепало теперь не мало всякой всячины».
«Сущая безделица, Хавронья Никифоровна! Батюшка всего получил за весь пост, за все<?> труды свои <7 нрзб.>, мешков шесть ярового, проса мешка два, кнышей с сотню. А кур всего, если сосчитать, то не будет и пятидесяти штук; яйцы немалою частию протухлые. Но воистину сладостные приношения, примерно сказать, нашему брату предстоит только от вас получить, Хавронья Трофимовна!» [Вместо «Но воистину ~ Трофимовна!»: Приношения, примерно сказать, со стороны вашей, Хавронья Трофимовна] продолжал попович, умильно поглядывая на полные ее груди и подсовываясь к ней поближе.
«Вот вам и приношения, Афанасий Иванович!» приговорила она, ставя на стол две миски и жеманно застегивая свою как будто бы нечаянно расстегнувшую<ся> [невольно расстегнутую] кофту: «варéнички, галýшечки пшенúчненьки, пампýшечки, товченички — кушайте на здоровье!»